Психология средневекового человека по книге И. Хейзинги "Осень средневековья"

  • Вид работы:
    Реферат
  • Предмет:
    Литература
  • Язык:
    Русский
    ,
    Формат файла:
    MS Word
    24,42 kb
  • Опубликовано:
    2008-12-09
Вы можете узнать стоимость помощи в написании студенческой работы.
Помощь в написании работы, которую точно примут!

Психология средневекового человека по книге И. Хейзинги "Осень средневековья"

                                          План



Введение

1. Работа И. Хейзинги «Осень средневековья»

 2.Завершение Средневековья

3.Психологический склад средневековой личности

Заключение

Литература





 

                                                Введение

Актуальность данной темы заключается в том, что средне­вековье — пестрый конгломерат народов и стран — пред­ставляет все-таки единую цивилизацию. Его общественно-экономический строй (по крайней мере в крупных и раз­витых странах Европы) - феодализм; средневековые европейцы — христиане, их мировосприятие теоцентрично, т. е. сводит все сущее к промыслу всемогущего Бога. Трудно найти в истории более противоречивую, более сложную культуру, чем культура средних веков.

Термин «средневековье» условен. Итальянские гумани­сты противопоставляли «темным» средним векам золотой век античности (культурный канон) и со­временность, когда происходит восстановление классики. Это идеологическое разделение стало полезным обозначе­нием эпохи, когда язычество и монотеизм, община и го­сударство, город и деревня, универсализм и замкнутость, книжность и неграмотность сталкивались как поляризо­ванные и равномощные силы.

«Средневековым миросозерцанием, — писал русский философ В. Соловьев, — я называю для краткости истори­ческий компромисс между христианством и язычеством, тот двойственный полуязыческий и полухристианский строй понятий и жизни, который сложился и господство­вал в средние века как на романо-германском Западе, так и на византийском Востоке» [12, с. 344].

Сходное определение дает эпохе и современный фран­цузский историк Ж. Ле Гофф. В его определении средневе­ковье унаследовало от Рима борьбу двух вариантов разви­тия: открытости и закрытости. Но «Рим, замкнутый сте­ной, восторжествовал над Римом без границ и без стен, о котором тщетно мечтал несчастный Рем» [8, с. 9]. Средневековье же—с самого начала более сложный мир, который не может замкнуться. Этому мешает и от­крытость христианского вероучения. «Религия вселенского призвания, христианство не рисковало замкнуться в гра­ницах одной цивилизации. Конечно, оно стало главным наставником средневекового Запада, которому передало римское культурное наследие. Конечно, оно восприняло от Рима и его истории склонность к самозамыканию. Но перед лицом закрытого типа религии западное Средневе­ковье создало также и более открытый ее вариант; и диа­лог этих двух ликов христианства стал доминирующим в ту переходную эпоху. Десять веков потратил средневековый Запад, чтобы сделать выбор между стоявшими перед ним альтернатива­ми: замкнутая экономика или открытая, сельский мир или городской, жизнь в одной общей цитадели или в разных самостоятельных домах» [5, с.11].

В советской историографии, определявшей указанный период как становление, расцвет и начало упадка феода­лизма, средние века датировались с V по XVII вв. В немар­ксистской науке, как правило (для Западной Европы), указывают VI--XV вв. После средневековья начинается Воз­рождение, которое по культуре и общественно-полити­ческому устройству отличается от средневековья, но не вполне относится к современности. Западноевропейская цивилизация делится на «темное» (VI—Х вв.), зрелое (XI—XIII вв.) и позднее средневековье.

Христианская культура сохранила основные достиже­ния греко-римской античности, но отрицала языческое отношение к миру. Политеизму она противопоставляет монотеизм; натурализму, интересу к предметному миру —

духовность, культивирование интроспекции; гедонизму (культу удовольствий) - аскетический идеал; познанию через наблюдение и логику — книжное знание, опираю­щееся на Библию и толкование ее авторитетами церкви.

Цель работы – выявить особенности психологии средневекового человека, основываясь на книгу Й. Хейзинга «Осень средневековья». При достижении данной цели необходимо было решить следующие задачи:

- рассмотреть  характерные  признаки средневековой жизни;

- выявить типичные черты личности средневекового человека.

- показать соотношение ментальности с культурной ситуацией в средневековье.

Собственно, герменевтика и феноменология как оформленные доктрины и методы представляют ядро этого направления. Значительная часть работ, выполнен­ных в указанном ключе, — это произведения истори­ков, достаточно безразличных к теории и доктрине. Их общий знаменатель — интерпретационизм, то есть опо­ра на традиционную работу историка со сложными сим­волическими документами культуры и рефлексивное осмысление собственной работы. В числе таких не обре­мененных доктринальными стеснениями исследователей следует упомянуть современного немецкого медиевиста А. Борста. Его работа «Формы жизни в средние века» дает представление о той линии истории ментальности, которая связана с пониманием жизнен­ных условий людей прошлого.

В СССР 1970— 1980-х гг. метод индивидуализирующего анализа культуры в русле истории ментальностей разви­вал Л.М. Баткин. Стиль жизни и мышления итальянских гуманистов воссоздается им в психологических зарисовках людей эпохи Возрождения .

На обобщение феноменологических подходов к про­шлому и создание направления исторической психологии («метаблетики») претендует книга голландца Я. Ван ден Берга «Метаблетика, или изменение людей». Демонстрируя психиатрическое вчувствование в ду­шевные отклонения людей прошлого (скорее иные фор­мы мировосприятия, чем психические расстройства), эта книга декларирует историческую психологию в феноме­нологическом ключе.

 Наиболее известный и явный продолжатель психологизирующей историографии в XX в.  голландец И. Хейзинга (1872—1945). Историк с мировым именем, в своих теоре­тических работах он прямо адресуется к неокантианской идее науки о ценностях культуры, идиографическому ме­тоду понимающей психологии В. Дильтея и романтичес­кому интуитивизму. В исторических трудах И. Хейзинга — приверженец нарратива, а науку о прошлом понимает в духе образовательно-эстетического идеала гуманизма: «Ис­тория — это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом» [5, 109]. Главная книга Хейзинги «Осень Средневековья». Ис­следование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» (1919) во мно­гом определила основные темы современной историчес­кой психологии. Однако представители «Новой истории», соглашаясь, что Хейзинга предугадал многие их выводы, отмечают, что получил он их как-то не так. Ж. Ле Гофф, говоря в середине 70-х гг. о связи творчества Хейзинги со становлением «Новой исторической науки» во Франции, отмечает критически, что при явной тенденции к меж­дисциплинарному подходу у Хейзинги в структуре исто­рического знания психология все же остается «литератур­ной»[25], этнология — философской, философия — морали­зующей. Для подобного упрека, конечно, есть основания: и будь «стройное» воспроизведение существенной тенден­ции исторического мышления Хейзинги возможно), эти наблюдения играли бы здесь важную роль» [Тавризян, 1992, с.416].

Разумеется, мышление Хейзинги плохо воспроизводимо в координатах исследовательской науки, но гораздо луч­ше — как интерпретирующее постижение прошлого. И разумеется, психология Хейзинги имела мало отношения к той, которая разрабаты валась в лабораториях.

«Мой взгляд, когда я писал эту книгу, — предваряет И. Хейзинга свой проникновенный труд о позднем сред­невековье, — устремлялся как бы в глубины вечернего неба... Пожалуй, картина, которой я придал очертания и окраску, получилась более мрачной и менее спокой­ной, чем я рассчитывал, когда начинал этот труд» [6, 5]. Это лексика художника. Камертон авторс­кого чувства отзывается на каждое волнующее свидетель­ство в букете подобранных цитат и примеров. Надо быть чрезвычайным педантом, чтобы требовать обзора источ­ников и теоретической экспозиции от исследования-со­переживания, панегирика, обличения. Герои здесь — эпо­ха, судьба, жизнь, а не отдельные люди с их специальны­ми психологиями, хотя о психологии и для психологии очень много в этой богатой книге. История — драматичес­кий жанр, никогда ее не свести к формуле, закону. От драматурга требуется словесное искусство и эхолалическая отзывчивость к тексту. В письменном свидетельстве надо услышать подтекст. Тонкое вычитывание словесной кон­нотации из некоего предварительного или спонтанно кон­струируемого языка есть закон феноменологической ин­терпретации. Психологические темы этой книги с подза­головком «Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» вычитаны из подтекста. Страсти, верования, представле­ния, экономические и политические интересы, эстетичес­кие и любовные переживания, забавы знати, метания тол­пы, экстаз мистиков предстают книжными сущностями, вставленными в рамку игровой концепции истории.

2.Завершение Средневековья

Эпоха Средневековья неоднозначна: с одной стороны – судебные процессы, преступления, преследования, бедствия дурного правления, алчность великих мира сего, вымогательства, дороговизна, лишения, чума, войны, разбой, а с другой – живопись ван Эйка, великая готическая архитектура и люди, которые все это создавали, рыцарские идеи. В книге И. Хейзинги «Осень Средневековья» делается попытка увидеть в 14-15вв не возвещение Ренессанса, но завершение Средневековья, попытка увидеть Средневековую культуру в ее последней жизненной фазе, как дерево, плоды которого полностью завершили свое развитие, налились соком и уже перезрели.Объектом рассмотрения в данной работе является монография И. Хейзинги «Осень Средневековья», исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. Переводчиками этой книги были Д.В. Харитонович. Эта книга была издана в 1988 г. в Москве, а написана она была в 1919 году. Состоит монография из двадцати двух глав, в самом начале – предисловие, в конце – примечания,  хронологическая таблица и приложения. Каждая глава раскрывает одну из сторон жизни средневекового общества.

Таким образом, в книге объемно показана целая эпоха.

В средние века бедствиям и обездоленности неоткуда было ждать облегчения, в ту пору они были куда мучительнее и страшнее. Болезнь и здоровье рознились намного сильнее, пугающий мрак и суровая стужа зимою представляли собою настоящее зло. Знатностью и богатством упивались с большой алчностью и более истово, ибо они гораздо острее противостояли вопиющей нищете и отверженности. Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания. Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемые зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа. Это спектакли с нравоучением.Не столь часто, как процессы и казни, проявлялись то тут, то там странствующие проповедники, возбуждавшие народ своим красноречием. Мы, приученные иметь дело со СМИ, едва ли можем представить ошеломляющее воздействие звучащего слова на неискушенные и невежественные умы того времени. На ряду с темами крестных мук и страшного суда наиболее глубокое впечатление в народе вызывало обличение проповедниками роскоши и мирской сцены.

Жизнь все еще сохраняла колорит сказки, да и для народа многие политические вопросы упрощаются и сводятся к различным эпизодам из сказок.

Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах «Тысячи и одной ночи».

…Время крайностей и безрассудных авантюр… Хотелось бы попробовать пожить в эти века, но, конечно, не в качестве крестьянки или простой горожанки, а в качестве хотя бы знатной дамы, а то и коронованной особы. То были темные века, но читая Хейзингу начинаешь переосмыслять некоторые свои знания начинаешь смотреть на это время с другой стороны. Неравенство, богатство одних и бедность других тогда уже были, но в то же время можно сказать, что тогда мир был еще молод, жизнь была ближе человеку. Короче говоря, как мне видится, романтики в 14-15в.в. было больше, это можно объяснить чрезвычайной душевной возбудимостью человека Средневековья, его безудержанностью и необузданностью.

Позднее Средневековье – время бурных межпартийных конфликтов (вспомним раскол между Римом и Авиньоном – 2 папы, 2 лагеря, причем раскол этот можно обосновать только страстностью средневековых людей, т.к. никаких разногласий в догмах не было). Резкое подчеркивание партийных пристрастий и вассальной верности господину принимает еще более острый характер благодаря сильному и возбуждающему воздействию всяческих знаков принадлежности к своей партии: геральдические цвета, эмблемы, девизы, боевые кличи.Особенность Средневекового правосудия: оно знало только две крайности – полную меру жестокого наказания или милосердие. Тоже встречаем и в отношении к калекам, убогим людям.

На исходе Средневековья основной тон жизни – горькая тоска и усталость. И во Франции, и в Бургундии к 1400г. люди все еще находят удовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху.Желанье некой прекрасной жизни во все времена обнаруживало перед собой три пути к этой далекой цели. Первый уводил прочь от мира: путь отречения от всего мирского (как масонство в 18 веке). Второй путь вел к улучшению и совершенствованию мира самого по себе. С момента избрания этого пути начинается новое время, когда страх перед жизнью уступает место мужеству и надежде. Но это собственно происходит лишь в 18 в. Третий путь к более прекрасному миру – путь мечтаний. Этот путь самый удобный, - правда цель при этом нисколько не становится ближе.Теперь мы приблизились к определению того, под каким углом зрения следует нам рассматривать культуру на исходе Средневековья. Это расцвечивание аристократической жизни идеальными формами, жизни, протекающей в искусственном освещении рыцарской романтики, это мир, переодетый в наряды времен короля Артура (третий путь). Двор – та сфера, где эстетика форм жизненного уклада могла раскрыться наиболее полно. Известно, какое значение придавали бургундские герцоги всему, что касалось придворной роскоши и великолепия (Далее в тексте идет описание придворной иерархии, придворных пиров, придворной учтивости, церемониала, открытости королевской жизни).

Все стилизованные прекрасные формы придворного поведения, которые призваны были вознести грубую действительность в сферу благородной гармонии, входили в великое искусство жизни, не снижаясь при этом до непосредственного выражения в искусстве в более тесном смысле.

Идейный мир Средневековья был насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалось сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Цель, стоящая перед рыцарями, - это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок.Не будучи в состоянии разглядеть общественное развитие, историография (имеются в виду средневековые хронисты) прибегла к вымыслу вроде рыцарских идеалов, тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, - так создавала она иллюзию порядка.

В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и эстетическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство  то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвышенное до уровня чего-то прекрасного. В связи с этим мне вспомнилось недавно прочтенное мной произведение Лопе де Вега «Фуэнте Овехуна», где автор наглядно в образе командора изображает истинного рыцаря, истинного аристократа с его подлыми замыслами и корыстными устремлениями.

Связь рыцарского идеала с высокими ценностями религиозного сознания – состраданием, справедливостью, верностью – поэтому никоим образом не является чем-то искусственным и поверхностным. Но не эта связь способствует превращению рыцарства преимущественно в некую прекрасную форму, в тип жизни. И долгая непосредственная укоренность рыцарства в воинском мужестве не смогла бы его возвысить до такой степени, если бы женская любовь не была тем пылающим жаром, который вносил живое тепло в это сложное единство чувств и идеи.

Рыцарь и его дама сердца, герой ради любви – вот первичный и неизменный романтический мотив. Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности.

     Кроме рыцарских турниров эта игра имела другую столь же важную форму – рыцарские ордена. Первые рыцарские ордена (три наиболее известных ордена Святой Земли) возникли как чистейшее воплощение средневекового духа в соединении монашеского и рыцарского идеалов. Они выросли затем в крупные политические и экономические институции. Политические выгоды постепенно оттесняли на задний план их духовный характер так же как и рыцарски-игровой элемент, а экономические аппетиты брали верх над политической выгодой.

     Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себе воздержание, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В обетах позднего средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский папа и по сути тамошний затворник, в знак траура клянётся не подстригать бороду, покамест не обретет свободу.

Иохану Хейзинге удалось в своей книге «Осень Средневековья» воспроизвести дух 14-15 столетий. Конечно, в монографии чувствуется его личное ощущение Средневековья, но от этого не становится меньше заслуга автора. Хейзинга приводит очень много каких-то бытовых примеров, литературных, очень много его собственных размышлений в книге. В этой книге Хейзинга предстал перед нами как ученый–историк, писатель и литературовед, именно благодаря такому сплаву книга производит неизгладимое впечатление и читается легко.

3.Психологический склад средневековой личности

   Человеческий тип средневековья вырисо­вывается благодаря работам И. Хейзинга. Найденные этим авто­ром характеристики складываются в достаточно устой­чивый образ.

Специфику средневекового характера видят прежде все­го в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. У современной цивилизации достаточно средств, чтобы нейтрализовать воздействие слишком сильных эмо­ций на течение социальной и политической жизни. Управ­ление и особенно стратегические решения должны нахо­диться под контролем государственного расчета. Напро­тив, в феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсив­ности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно пред­ставить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наи­более достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории сред­невековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики ми­нистров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзитель­ных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомне­ния, тот или иной элемент страсти присущи современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления стра­сти встречают ныне гораздо больше препятствий: слож­ный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких мас­штабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сто­рону» [5, с. 20].

Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быс­трота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подав­ленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Обратимся опять к свидетельству И. Хейзинги. «Когда мир был на пять веков моложе, — пишет он, — все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда бо­лее резко, чем в наше время. Страдания и радость, злосча­стье и удача различались гораздо более ощутимо; челове­ческие переживания сохраняли ту степень полноты и не­посредственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка...

...Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь воз­буждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожи­данных взрывах грубой необузданности и зверской жесто­кости, то в порывах душевной отзывчивости, в перемен­чивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города» [9, 7].

Указанную особенность психики историки ментальностей называют поляризованностью эмоциональной сферы.

Элементом средневековой чувствительности была не­расчлененность интеллектуальной и эмоциональной сфер. Под этим понимается такое состояние мыслительной деятель­ности, когда знание аффективно окрашено. Всепроникающая эмоциональность обволакивала в средневековом со­знании самые абстрактные понятия. Отделить объектив­ные признаки чего-то отличного отношения к нему было трудно. «Люди этого времени в их способах аргументиро­вать не испытывали потребности в строгой точности... осво­бождаясь от нее под владычеством неистовых страстей» [9,187].

Средневековый человек, как его рисуют исторические источники, предстает перед нами чрезвычайно чувстви­тельным. Слезы, рыдания, заламывания рук, обмороки часты как у женщин, так и у мужчин. Средневековый че­ловек любил яркие, контрастирующие цвета, его притя­гивали драматические, часто кровавые зрелища. «Жесто­кое возбуждение и грубое участие, вызываемое зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа» [9,9]. Эту черту можно назвать сверхчувствительностью (гиперсеизитивностью).

Еще один факт, на который обратил внимание исто­рик ментальностей, состоит в том, что наиболее аффек­тивные виды восприятия — слух, осязание, обоняние — представлены в познании средневековья шире, чем в со­временном. Чувственная опора интеллектуальной деятель­ности наших дней — зрение. В средние же века люди в основном слушают, а не читают. Медики определяют бо­лезнь по звуку и запаху. Музыка оказывает на людей глу­бочайшее впечатление.

На первый взгляд, И. Хейзинга трактует соотношение перцептивных модальностей в средние века иначе. «Основ­ная особенность культуры позднего средневековья — ее чрез­мерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование. мышления. Мыслят исключительно в зрительных пред­ставлениях. Все, что хотят выразить, вкладывают в зрительный браз. Полностью лишенные мысли аллегорические театраль­ные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо» [9, 318].

Но пишут И. Хейзинга и Л. Февр все-таки о разных вещах. И. Хейзинга — о позднем увядающем средневеко­вье, о разложении его ученой культуры в бесконечных навязчивых визуализациях (и, с другой стороны, об эк­статической власти музыки над тем миром). Историки же «Анналов» претендуют на обобщение перцептивного опы­та средневековья в эпохальный тип восприятия. И хотя в культурной иерархии восприятий места разных перцептив­ных модальностей по периодам, странам, социальным сло­ям, разумеется, меняются, прикидка Февра в целом оста­ется верной: средневековье в сравнении с нашим веком — визуально отсталая эпоха. Но речь идет, разумеется, о сим­волических средствах выражения, а не об остроте зрения!

В сфере групповых отношений характерной особеннос­тью средневековой личности был конформизм по отноше­нию к своим и социальная агрессивность по отношению к чужим. Средневековую личность можно назвать корпоратив­ной. Она вращалась в своей среде и принадлежала к своей касте (сословию, фамилии, общине, гильдии, цеху). Поэто­му, как считают историк культуры «в средние века обе стороны самосознания — по отноше­нию к внешнему миру и своему внутреннему «Я» — как бы дремали под одним общим покрывалом. Последнее было со­ткано из бессознательных верований, наивных воззрений и предрассудков, весь мир с историей представляется сквозь это покрывало в своеобразной окраске, я человек познавал себя только по кастовым особенностам или по признакам, различающим народ, партию, корпорацию, семью, — дру­гими словами, понятие личности связывалось всегда с ка­кой-нибудь общей формой» (1,157].

Сходным образом высказывается А.Я. Гуревич: «Сред­невековье имеет ясную идею человеческой личности, от­ветственной перед Богом и обладающей метафизическим неуничтожаемым ядром — душою, но не признает инди­видуальности. Установка на всеобщность, типичность, на универсалии, на деконкретизацию противоречила форми­рованию четкого понятия индивида» [2, 278].

Но советский историк писал о понятии (культурной категории) «личность». Корпоративная личность средне­вековья, как и политический человек античности, и люди родо-племенной архаики, — это один из типов поведе­ний, хотя и преобладающий. Он хорошо отражен в соци­альных нормах эпохи, является ее эмблемой. Воспитание, социальная память, традиция воспроизводят и передают именно этот тип. Другие человеческие образы затушевыва­ются и даже стираются. Но они, разумеется, есть. Любое общество знает не только безличных статистов, но и твор­цов с широким кругозором и неординарным поведением. Своей репутацией средневековый человек во многом обя­зан своеобразному складу учености, которая охотно обоб­щала и универсализировала, но мало интересовалась ин­дивидуальными чертами человека и потому «опускала» их.

Редкий медиевист не отметит, насколько жизнь сред­невекового человека окрашена страхом. «Чувство неуверен­ности — вот что влияло на умы и души людей средневеко­вья и определяло их поведение. Неуверенность в матери­альной обеспеченности и неуверенность духовная; церковь видела спасение от этой неуверенности, как было показа­но, лишь в одном: в солидарности членов каждой обще­ственной группы, в предотвращении разрыва связей внут­ри этих групп вследствие возвышения или падения того или иного из них. Эта лежавшая в основе всего неуверен­ность в конечном счете была неуверенностью в будущей жизни, блаженство в которой никому не было обещано наверняка и не гарантировалось в полной мере ни добры­ми делами, ни благоразумным поведением. Творимые дья­волом опасности погибели казались столь многочислен­ными, а шансы на спасение столь ничтожными, что страх неизбежно преобладал над надеждой... Итак, ментальность, эмоции, поведение формировались в первую очередь в связи с потребностью в самоуспокоении» [5, с. 302].

Но средневековый страх, как и остальные феномены ментальности тех веков, многосложен. И это потому, что в жизни была не только пугающая изменчивость, но и не­зыблемый порядок. Вряд ли какая другая эпоха имела столь хорошо разработанную иерархию небесных и земных сил. Над этим трудились отцы церкви и теологи, королевские министры и правоведы. Средневековье известно не только необузданными страстями, но также ученой схоластикой и юридической казуистикой. Человек того времени видел в Боге творца незыблемого порядка, в котором ему, чело­веку, отводилось незыблемое место.

Религиозный «страх господень» — синоним совести, а светское бесстрашие воспринимается как отсутствие мо­рали и даже как богоборчество и демонизм. Священное содрогание перед тайной божествен­ного могущества совсем не похоже на страхи перед демо­нами, наоборот, оно в родстве с уверенностью в неотвра­тимости воздаяния и спокойствием, граничащим с фата­лизмом («Все в руке божьей»).


                                         Заключение

В сочинении Хёйзинги можно встретить противоречащие сказанному сейчас или по видимости противоречащие суждения,— коль скоро есть такая логика, кото­рую схватывает сознание историка, а Хёйзинга относится к числу тех историков, у которых выявляемое и осмысляемое сознательно (как методологический принцип и исторический тезис) несравнен­но уже того, что достигается или «творится» в их книгах. В «Нау­ке истории» Хёйзинги (1937) можно прочитать: «Ни историческо­му, ни философскому мышлению не ведомо, «сегодня». История всегда ставит вопрос так: для чего, куда? Это—наука, в особой степени ориентирующаяся на финальность»[2,39]. Надо полагать, что в этих словах многое остается благим пожеланием, что-то диктует­ся желанием отмежеваться от ложно понятой «актуальности». Что же касается рассмотрения исторических событий, то независимо от того, насколько такой взгляд верен, «Осень Средневековья» дает пример работы, совер­шенно не озабоченной ничем «актуальным», между тем как ее скры­той темой является «финальность» в смысле завершения истории вообще.

Итак, в самом конце просматриваются самые начала; в культу­ре современности — архетипы, в бесчеловечном политическом строе XX в.— архаическая платформа жестокости. Историк созерцает и переживает начала и концы — на личном опыте, история на его гла­зах сводит начала и концы — и устремляется к своему завершению. Но опять же осознание современной истории как конца, как завер­шения — это один план, который может историком осмысляться и эмоционально переживаться по-разному. Хёйзинга имел смелость надеяться на «возрождение» человечества и заявлял, что он — «оп­тимист»[5,64], хотя это не слишком соответствовало его картине сов­ременного мира. У запечатлевающейся в его работах новой картины истории — не столь личные, более широкие корни, это — иной план. Правда, оба этих плана безусловно взаимосвязаны: чтобы ощу­тить нарастание нового, идущего от широкого культурного созна­ния, постижения истории, надо было быть сверхчувствительным к умиранию старой истории человечества. К тому же нельзя было загромождать свою мысль и свои работы методологическими по­строениями, мешающими прозвучать «голосу общего». В Хёйзинге и были два эти качества — положительное и отрицательное. Чут­кость к тому, что «творится» вокруг, и отсутствие личной амби­ции. Методологическая слабость в некотором аспекте оборачива­лась   достоинством — произведения   становились  выражением широкого культурного сознания в позднебуржуазную эпоху; впе­реди—не «я», а «мы», и личность историка при всей своей тонко­сти и при всем своем внимании к тому, что «я» думаю и что «мне» думается, покорствует общей, пробивающей себе дорогу тенденции. Если главные сочинения Хёйзинги получили столь широкий от­клик и в свое время пользовались признанием историков, истори­ков культуры в широком смысле, искусствоведов, включая и те об­ласти, в которые Хёйзинга, откровенно говоря, внес очень и очень мало, как, например, в искусствознание (вопреки собственным предположениям), то это, конечно, объясняется не яркостью на­писанного, не конкретными выводами, не картинами истории, но эффектом резонанса—созвучанием общего, родственного, для все­го нового исторического сознания.

А наряду с этим—картина смерти истории и падения культу­ры. Когда Хёйзинга всмотрелся в душевно близкий ему бургунд­ский XV век, он увидел в нем картину умирания. Там умирало Средневековье, но там же—это можно сказать без всяких ухищ­рений и вульгарно-социологической прямизны — умирала своей смертью и вся европейская культура. Хёйзинге не надо было све­ряться с историографией и с искусствознанием, чтобы «увидеть»: пятнадцатое столетие—это картина умирания, «позднее Средне­вековье не провозвестие грядущего, а отмирание уходящего в прош­лое». Это стояло для него твердо—настолько твердо, что никакие «факты» и никакие соображения, самые элементарные (откуда же взялось все дальнейшее с его «духовными основаниями», если XV век—это только умирание?), не служили возражением про­тив очевидности раз и навсегда усмотренного. А поскольку, как можно было убедиться, любая историческая эпоха не могла не ста­новиться в некотором аспекте безразличной,— всякая несет в себе архаический исток и близящие конец наслоения, все это проясни­лось благодаря «Человеку играющему»—то Хёйзинга лишь вы­брал то, что было особенно по душе ему: Бургундию, Нидерланды. Францию позднего Средневековья. Но, чтобы уж и здесь не было  следа произвольности, выбрал он то, что только и мог выбрать, следуя определенной культурно-исторической логике. Если взять детское «прапереживание» Хёйзинги, то оно, несомненно слившись со всем восприятием истории этого мыслителя, соединилось с ним так, как это могло быть только в эту эпоху и у этого человека,— ис­тория как картина, история как игра и маскарад, история как без­возвратно ушедшее, история как сама красота

                                         

 









                                                Литература

Быстрова А.Н., Киселев В.А. Мир культуры и культура мира. – Новосибирск, 1996, 1997.

Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1973.

Гуревич А.Я. Проблемы средневековой культуры. – М., 1981.

Гуревич П.С. Культурология. /Учеб. Пособие. – М.: Знание, 1999.

Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992.

Февр Л. Бои за историю. М., 1991.

Хейзинга И. Осень средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. М., 1988.

8. Шкуратов В. А.Историческая психология.- 2-е, перераб. Изд.- М.: Смысл,1997.- 505с.

Похожие работы на - Психология средневекового человека по книге И. Хейзинги "Осень средневековья"

 

Не нашли материал для своей работы?
Поможем написать уникальную работу
Без плагиата!